– …А замороженная кровь несет в себе определенную энергетику спящей жизни, что в сочетании с посмертной маской… И кто это к нам крадется?
– Добрый вечер, – робко сказала я, приоткрыв дверь. – Антонина Николаевна, не ругайтесь, я всего секунд на пятнадцать…
– Ладно уж, – смилостивилась Антонина. – Проходи, я тебя представлю. Дети, это Ангелина Щербакова – талантливый мастер реальности и, надеюсь, будущий демиург.
Я внимательнее посмотрела на «детей». Их было всего трое. Две незнакомые девчонки года на два-три постарше меня и – ой, кого я вижу! – Иван.
– О Господи, еще один реалист. Счастье-то какое нам привалило, – фыркнула одна из девушек: худощавая, с темно-каштановыми волосами до плеч и длинной мелированной челкой а-ля Земфира. Глаза у нее были карие, блестящие, немигающие, тонкий нос с горбинкой, красивые артистические руки. По ее презрительной интонации, с которой она говорила о реалистах, и темно-синему джемперу крупной вязки я безошибочно опознала иллюзионистку.
– Не «о Господи», а «Аллилуйя, слава тебе, Боже», – поправил ее Иван. – На худой конец, «да будет воля Твоя». Катенька, ну не надо цепляться. Пора наконец признать, что иллюзионисты – второй сорт по определению.
– Помалкивай, богослов недоделанный, – отрезала девчонка.
«Да это ж сама Катя Погодина!» – с невольным благоговением сообразила я.
Катя Погодина – отличница, гордость школы и всеобщая головная боль – прославленная своим высокомерием и гнусным склочным нравом, доучивалась последний год на отделении иллюзий, намереваясь по осени без экзаменов поступить в Академию художеств. Ходили слухи, что ее отец – знаменитый мастер иллюзии, и якобы Николаич, наш директор, считает огромной честью, что мэтр Погодин отдал дочь именно в его школу. Мне не особенно верилось, пока однажды Катин папаша не вздумал нас посетить. Я сама не видела, но надежные люди рассказывали, что это было еще то зрелище!
Преподаватели выстроились при входе в два ряда, директор только что ковровую дорожку не раскатывал. Папаша – толстый, носатый, воплощенная надменность – ноги об него вытер, прошел сквозь учителей и несколько минут поговорил об успехах любимой дочери с Антониной, умудрившись ни разу на нее не взглянуть, как та перед ним ни прогибалась, хихикая и строя свои рыбьи глазки. Да и вообще его лица никто толком не разглядел – не захотел он его профанам лишний раз показывать. Одно слово – мастер.
Рядом с Погодиной, изящно облокотившись о верстак, сидела красивая девушка с длиннющими черными волосами, в стильном белоснежном костюмчике, закинув ногу на ногу и покачивая в воздухе лакированным остроносым сапогом на десятисантиметровой шпильке. Кожа у нее прямо светилась изнутри, как старинный фарфор; в чертах лица было что-то азиатское. Я невольно вздрогнула: показалось, что на тыльной стороне ее левой ладони сидит огромный паук. Но, приглядевшись, я поняла, что это просто татуировка в виде иероглифа. Девушка приветливо взглянула на меня, улыбнулась и заговорщицки подмигнула. Я машинально расплылась в ответной улыбке.
– Так я о чем? – Антонина почесала кончик носа и продолжила хождение по мастерской, прерванное моим приходом.
– В сочетании с посмертной маской… – мелодичным голоском подсказала черноволосая девушка.
– Ах, да. Суть проблемы совсем не в том, является ли посмертная маска из замороженной крови произведением искусства. Дело в том, что все современное искусство – абсолютно любых жанров, начиная с ваяния и кончая театром, – нехудожественно. Этой категории больше не существует, она умерла. Отошла в прошлое. Парадокс, не так ли? Кто-то хочет возразить? – Антонина грозно воззрилась на Ивана, который с серьезным видом помотал головой. – Функция произведения искусства в наше время – как, впрочем, и в любое другое – донести до зрителя определенную информацию. Но сейчас это – невероятно трудная цель, которую приходится достигать любыми средствами, в число коих художественность больше не входит. Только так потрясенный, насильственно выбитый из обычного дремотного состояния современный обыватель способен воспринять нечто новое и непривычное. Тем более если художник оперирует такими категориями, которые обывателю не могут привидеться даже в горячечном бреду. С каждым десятилетием уменьшается количество людей, которые могут хотя бы понять, – я не говорю уже о том, чтобы творить самим. Этот процесс отупления масс пугающе стремителен…
Я тайком огляделась по сторонам. Все внимательно слушали, как будто им было ужасно интересно. Я-то с трудом понимала одно слово из десяти, а общий смысл речи от меня и вовсе ускользал. «Как бы Антонина не заметила. Еще выставит меня отсюда, массовую обывательницу», – с тревогой подумала я, принимая умный сосредоточенный вид.
– …Итак, взяв за отправную точку творчество Энди Уорхола, в развитии современного искусства я усматриваю два вектора: отсутствие художественности и синтез жанров, то есть тенденцию к слиянию различных его видов в нечто единое. И то и другое – заметьте, я не просто так говорю – имеет прямое отношение к Чистому Творчеству…
Похоже, я угодила на этот спецкурс по ошибке. «Если и дальше все пойдет в том же духе, я вылечу после первого же зачета, – тоскливо подумала я, чувствуя себя непоправимо тупой и необразованной. – Нет, после первого вопроса».
Антонина остановилась у окна, задумчиво глядя на свое отражение.
– В Историческом музее, на выставке, посвященной снятию блокады, меня поразила одна инсталляция: своего рода ширма длиной около десяти метров, сплетенная из человеческих волос, связанных девятьюстами узелками. Невероятная хрупкость и грандиозность одновременно! Нехудожественно? Да, бесспорно, но ведь потрясает. Или другой пример. Представьте себе: Финляндия, музей современного искусства, расположенный в естественных пещерах на глубине более пятидесяти метров под землей. Идешь по темному каменному коридору. В стенах – узкие ниши, из которых пробивается слабое мерцание, как будто отблески магмы. И вдруг коридор заканчивается круглым озером-колодцем, в центре которого – медленный, неумолимый водоворот, черная дыра, где исчезает все сущее. Сверху на гладкую поверхность озера падает столп бледного, невероятно далекого дневного света. И тишина.