– Миллионы листьев, – с глубоким удовлетворением в голосе вдруг произнесла нищенка, обращаясь ко мне.
– Что? – испуганно переспросила я, невольно остановившись.
– Нет – миллиарды, – повторила она, в подтверждение своих слов зачерпывая полные горсти прели.
Ее взгляд был как удар в лицо. Вневременной, невыразимый, потусторонний в самом точном смысле слова. Он поймал меня, парализовал и пригвоздил к месту.
– Миллиарды гниющих листьев – только здесь, на кладбище, – продолжила нищенка, улыбаясь наводящей ужас счастливой улыбкой. – И каждый не похож на другой.
Она вытащила из кучи черно-коричневый кленовый лист, напоминающий японский веер «скелет медузы», и трепетно, как по струнам, провела пальцами по его прожилкам. Потом отложила в сторону, на сухое место, и снова принялась рыться в листьях.
– И все они прекрасны, – шептала она, прикрыв глаза. – Наконец я нашла занятие, за которым хочу провести вечность. Один лист за другим, до конца времен – в поисках бесконечного очарования…
Теперь, когда она на меня не смотрела, я бочком двинулась к воротам – прочь из этого безумного места. Особенно когда я разглядела лицо нищенки. Оно меня, прямо сказать, добило. Неудивительно – ведь это было мое лицо.
На обратном пути я не выдержала и сделала глупость – заговорила о происшедшем с Максом. Хотя сразу было ясно, что эта затея обречена на провал.
– Макс, у тебя глюки бывают?
Макс посмотрел на меня без малейшего удивления и серьезно сказал:
– Нет.
– А у меня бывают, – с глубоким вздохом призналась я. – Могу рассказать. Не будешь смеяться?
– Я когда-нибудь над тобой смеялся?
– Это уж точно. Ты вообще редко смеешься.
– Жизнь такая. Что за глюки-то?
Я, смущаясь, рассказала о своих кладбищенских приключениях.
Макс, как и обещал, не смеялся, но слушал, казалось, вполуха. Я даже слегка обиделась.
– Что, не веришь?
– Верю, почему же. Только глюк – он и есть глюк. Мираж, бессмыслица. Наваждение. От него ни вреда, ни пользы. Говорят, когда мерещится – креститься надо. В общем, не переживай.
– А по-моему, так в них было очень много смысла, – вступилась я за свои глюки. – Знаешь, мне тут такая ценная мысль в голову пришла? Что, если эти мои видения – прорыв в некую высшую реальность? Которая, предположим, развивается по другим законам и поэтому кажется нам бредовой…
– Смысл глюков не в них, а в тебе, – заявил Макс. – Ты сама смысл в них вкладываешь, какой хочешь. Что еще за высшая реальность такая?
Я, конечно, могла бы рассказать Максу о создании миров, об интерактивных миражах и реальности, которая рождается из моей воли и фантазии. Но зачем? «Так я и знала, – подумала я, не ответив Максу. – Не о чем с ним и говорить. Ему этого просто не дано понять».
Я сижу в актовом зале училища и думаю: «Что со мной происходит?»
– Гелька, передвинь свою корму на полметра влево! – грубо прерывают мои заветные мысли. – Во расселась! И локти посмотрите, как расставила! Нарочно, что ли?..
– Девчонки, вам что, места мало? Куда вы лезете вшестером за одну парту?
– Мы хотим вместе. Может, ты перед нами сядешь? Заодно и загородишь нас от препода.
– Нет уж, вместе так вместе. Хотя имейте в виду, что я уже наполовину свисаю со скамейки…
Примерно так мы занимаем места перед лекцией по истории искусства. Сегодня к нам придет не кто-нибудь, а профессор из самой Академии художеств. В расписании так и сказано: «Хохланд Т. Л., почетный академик, заслуженный мастер и т. д. Тема лекции: „Школы Чистого Творчества – история вопроса"».
Лекция должна была проходить в актовом зале, поскольку народу набралась просто тьма: и реалисты, и иллюзионисты, и даже искусствоведы. Вместе мы собирались крайне редко. Накануне перед нами, реалистами, выступила Антонина и объяснила, что к чему. Оказывается, этот Хохланд – ее старый учитель, и к нам он приперся исключительно по ее приглашению. В академии он читает курс по истории и философии Чистого Творчества. И если у нас лекция пройдет на ура, то ее включат в наш обязательный курс обучения.
Радость-то какая. Дескать, будущие мастера должны знать свои корни. Я, в общем, и не против. Только мне сейчас не до корней. Меня волнуют другие, более серьезные вопросы. Точнее, один вопрос. Да, все тот же. Саша. Любимый, далекий, равнодушный Саша. Как же мне плохо без тебя.
На самом деле я, влюбившись, не ожидала таких страданий и теперь чувствовала себя растерянной, злой и даже несколько испуганной. Главное же ощущение было такое: я попалась. Предаваться сладким грезам было уже недостаточно. С каждым днем потребность видеть Сашу становилась все острее. А реализовать ее не было никакой возможности.
Я злилась и мучилась, и не могла думать ни о чем другом.
Реалисты с иллюзионистами наконец расселись – строго по обе стороны зала. Между ними втиснулись искусствоведы. Потом появилось начальство – Николаич, завуч, методичка, обросший бородой препод иллюзионистов, Антонина. Народ стал болтать на полтона тише и зашуршал тетрадками. Несмотря на середину дня, в зале горел свет. На улице было сумрачно. За окнами мокрыми тяжелыми хлопьями летел снег. Снежинки разбивались о стекла, и капли дрожали на ветру, как слезы.
«Дождь на стеклах, – начала сочинять я. – Дождь в глазах. Плачет небо. Плачет сердце. В целом мире – только дождь…»
На сцену поднялась Антонина, поддерживая под руку какого-то древнего деда. Должно быть, это и был тот самый Хохланд. При виде его по залу пролетел шепот удивления. Даже я на минуту отвлеклась от горьких дум. Таких экземпляров я не видела и на канале «Культура». Больше всего профессор напоминал умершего от голода гнома. Казалось, если Антонина отпустит его руку, то Хохланд помрет прямо у нас на глазах и развалится, как мумия. Росточком он едва доставал ей до плеча, зато его окладистой бороде позавидовал бы Дед Мороз.